Снова, то же. Я не знаю, сколько еще будет таких диалогов, - они меняются: и J., и Героиня.
Воспринимайте в порядке того же бреда, но - мне, кажется, действительно нравится их
разгадывать.
J. / 2.-Ну, и чем он занимается?
-Он художник. Начинающий.
-Начинающий художник… это что значит? Учится держать карандаш в руках?
-Это значит, что он еще не признан. Но…
-…а деньги он держать умеет? Водит он тебя куда-нибудь? Или полностью поглощен искусством?
Вздыхает. У нее темные круги под глазами: не высыпается, а вечером сидит допоздна со своими книгами. «Хочется» - говорит.
-Деньги – не главное, Джозеф. Нельзя так судить о человеке.
По веранде гуляет ветер. Легкий вечерний ветерок – а она все равно кутается в шаль. Чуть ли не всю голову в нее заматывает.
-Кресло скрипит, - говорю. – Скоро развалится совсем.
-Склеишь.
Отвернулась. Вроде как любуется звездами меж ветвей. Киваю, борясь с желанием расхохотаться: склею, конечно. Я могу.
Молчим. Вздыхаю, и говорю серьезно:
-Правильно. Ты права. Деньги – дерьмо. Не надо по ним судить. Нет ничего мимолетней этих бумажек.
Стоит миру чуточку накрениться, и миллионеры летят к чертям.Стоит миру чуточку накрениться, и миллионеры летят к чертям.
-Я не о том говорила, ты прекрасно понимаешь.
-А?
-Я говорила, что, даже если мир не накренен, мне не важно, сколько у него денег.
-Ну, правильно. Совершенно не важно. Ты просто сидишь дома, и все.
Раздраженно запахивает свою шаль, зло глядя мне в глаза:
-Ты моя чертова шизофрения.
-Конечно, - смеюсь. – И эта шизофрения подставила подножку Сандре.
-Она сказала, что поскользнулась на лестнице, как…
-Хаха, больше слушай ее, еще не такое… ахха…
Как всегда, начинаю задыхаться. Сгибаюсь пополам в этом чертовом трухлявом кресле, и даже сквозь слезы – смеюсь, потому что уж больно забавно наблюдать за этой моей: сидит прямо, плечи расправила, волосы светлые – волнами, в лучах фонаря отсвечивают. И вроде как… боится? Жалеет?
-А знаешь, - говорю, отдышавшись. – Знаешь, почему… знаешь, откуда это у меня? – держусь за горло.
Качает головой. Сажусь ровнее, и, подавшись к ней, начинаю:
-Я однажды решил проведать отца. Был канун Рождества, я принес бутылку бренди. Но он, знаешь, на старости пить перестал. Ни капли в рот не брал: считал, так дольше протянет. И все ныл, мол: дом слишком большой, мне холодно… Я разжег камин, которого со дня смерти мамы никто не касался, но он все твердил «мне холодно… кому нужен этот дом… пора продать…». Я добавил угля в камин. Я высыпал туда весь чертов уголь, весь мешок, и пламя перекинулось на ковер, на занавески, на все… А я сидел, держа его за руку, и говорил: «Ну что? Теперь-то ты согрелся? Лучше? Тебе тепло?».
Он задыхался в дыму, и я задыхался, пламя лизало ноги, а я все повторял: «Тепло тебе? Согрелся? Тепло??..».
Кашель подступает к горлу, сжимая все внутри, но мне до него дела нет, нет! Смотрю ей в глаза, в серые глубокие глаза с нарисованными тушью ресницами… «Тепло? Да? Согре…»
-А что твоя мать?
Секунду не могу понять, к чему это. О чем она вообще, и что…
-Мать?
-Что с ней случилось?
Кашель берет надо мной верх. Отдышавшись, бросаю коротко:
-Умерла. Чем слушаешь.
-Прости, я просто подумала…
-А ты не думай.
Растерянно поводит плечами:
-Мне жаль.
Стягивает рукой шаль, поднимается и уходит. Медленно так, оглядываясь.
-Какое мне дело до твоей жалости, - в темноту. – Какое мне… до всего… дело.